|
Из рассказа
Десять десять
* * * * *

Он отпрянул шага на два и обрушился на колени. Где-то внизу от сотрясения сорвалась тяжелая люстра. Выбросил руки в мою сторону. Его измученное лицо оказалось способным на большую муку. Он закричал умоляющим шепотом, он зашептал страдальческим криком:
– Сэр, вы одни из этих людей. Умоляю! У вас есть мать? Вы верите в Бога? Во что вы верите? Что для вас самое святое? Во имя для вас самого святого признайтесь: зачем вы сюда явились?
Мне было больно смотреть на него. Я рад был признаться в чем-угодно, чтобы облегчить его страдание. Если б он только подсказал, что мне ответить и как ответить. Я вспомнил, как он удовлетворился моим первым ответом, и отвечал с наибольшей искренностью:
– Судьба, сэр, забросила. Судьба.
Он сел на кресло, стул и диван, – он был широченным человеком.
– Для вас нет ничего святого, – шевельнул он изможденным языком.
Мы посидели под звуки дождя. Я не спешил, мне спешить было некуда. Его продолжало тем временем мучить мое непонятное присутствие. Он снова вскочил. Навис надо мной и стал менять положение рук. Засунул в карманы, сложил на груди, уронил под живот, и пальцы там сплёл, забросил за спину, бросил совсем, то есть, дал поболтаться у бёдер, там же нервно собрал и рассыпал здоровенные кулаки. Наконец, вернул руки в карманы.
– Я здесь недавно, – заговорил он голосом почти что примирительным. – Полгода всего. Здесь до меня вообще гостиницы не было. Впрочем, вы видите, что за гостиница. Два жалких номера. Те пустуют. Деньги я делаю на ресторане. И то сказать, какие там деньги. Еле хватает на расходы. Чего, скажете, я притащился делать бизнес в этой дыре? А я не для бизнеса притащился. Я путешествовал по побережью. Я, знаете, был большу-ущим любителем неторопливо и кропотливо, держась ближе к соленой воде, объезжать береговую полосу. Мечтал продвигающимся присутствием своего восклицательного тела (размерами подстать материкам и омывающим океанам), – мечтал своим телом, как жирным фломастером, скопировать сложные очертания доступных для присутствия континентов...
– Вы сами-то любите путешествовать? – спросил он меня ради только встряски.
Правильно сделал: я задремывал; была, как-никак, глубокая ночь. Я оживился, закивал, его это как будто устроило.
- Так вот, путешествуя по побережью для достижения главной мечты, я так близко держался волн, что не заметил в кромешной тьме внезапно надвинувшегося обрыва. Короче, машина и я в ней, мы обвалились куда непонятно. Летели стремительно и перегружено, летели расплющиться в образец окровавленного прогресса, летели настолько бесконечно, что я успел не только все вспомнить, не только проститься с родней и друзьями, – я так же успел хотя бы мысленно привести все дела в вечный порядок. На дне падения оказался не палач, загримированный под скалу; там в седые усы посмеивался мудрый справедливый океан. Пока машина туда-сюда, направляясь главным образом ко дну, я успел выбраться в окно способом не очень элегантным, но в той ситуации – единственным. Выплыл на берег, отряхнулся, снял всю одежду и отжал, оделся в мокрое, но что делать. Погоревал о пропавших картах, на которых подчеркнуто старательно вычерчивал фломастерами свой путь, вплотную совпадавший с очертаниями материков и океанов. Во вторую очередь погоревал о туда же пропавших документах, деньгах, ящике с «Дикой индейкой», моим излюбленным утешением в одиночестве полного безлюдья...
– А вы, – спросил он меня в упор. – Как вы относитесь к «Дикой индейке»?
Он снова вырвал меня из дремоты, и снова не знал я, что отвечать.
– Так что же? – спросил он неприязненно после терпимого ожидания.
– Да, это вкусно, – сказал я. – Но я не припомню точного вкуса. Признаюсь, я ел ее очень давно.
– Это виски, – сказал он тихо, а сам выражением на лице ненавидел меня за ложь, за невежество, за присутствие, за будущее неизбежное отсутствие.
Он содрогнулся от омерзения и продолжал свою историю.
– В третью очередь, но не в последнюю погоревал я о бедном джипе, натужно, но преданно таскавшем мое переношенное тело, погоревал еще кое о чем, залез на ближайшую скалу и разглядел вдали огонек. Я повлекся к нему немедленно. Была примерно такая же ночь. В то же время она разительно отличалась от этой ночи, от ночи, в которой мы с вами, сударь, пытаемся кое в чем разобраться. Она отличалась хотя бы тем, что здесь тогда гостиницы не было. Мокрый, холодный и голодный, как бездомная сирота, бродил я по лужам, под дождем от одного дома к другому. Стучал ли я в двери? Конечно, стучал. Еще как стучал я во все двери! Они, не скрою, все открывались. Не сразу, многие ой как не сразу, но лгать не хочу: все открывались. На огромное мокрое мое тело сонно пялились рыбаки, рыбачки и дети рыбаков. От их далеко не проснувшихся тел и из-за их мне невидимых спин на меня агрессивно бросался запах сырой, вареной, копченой, жареной, свежей и год как протухшей рыбы; моя голодающая слюна боролась с тошнотой, но проигрывала. Тогда я не знал их языка, но с помощью жестов я отрицал, что собираюсь их ограбить, убить, надругаться над их женщинами. Категорически, но неискренне отрицал я также и правду, то есть, пытался уверить их в том, что я не голоден и не холоден. Нет, – уверял я, дергаясь членами, как подвесная на ниточках кукла, которую безжалостно окунули в холодное течение океана, а потом подвесили на ветру под ночным чужеземным дождем. – Нет, не нужна мне ни ваша рыба, ни даже какая-угодно кровать. Хочу лишь половину той подушки (то есть, простите, я запутался), хочу только площадь вашего пола размером с моё скрюченное тело (оно огромно, но не пугайтесь, жизнь научила меня скрючиваться в любом навязанном мне пространстве). Хочу только крышу над скрюченным телом и только до раннего рассвета.
Я тыкал пальцем на их крыши, но им казалось, что тыкал в небо, что я по профессии миссионер, хочу их врасплох обратить во что-то. Они нахмуренно улыбались, или хмурились, улыбаясь, мягко выпихивали мою ногу, чтоб невзначай не прищемить, гасили свет, немного галдели, утихомиривались, засыпая. Ночь та открыла мне глаза не только на сущность человека, не только на отсутствие гостиницы там, где ей следовало присутствовать, но и на всё другое на свете. После той ночи мной овладело безграничное и бесконечное уныние. Потеряв в океанской пучине все, без чего я не мог дальше копировать капризные очертания материков и океанов, обратившись в чужеродного бродягу подозрительно крупных габаритов, я принял нелегкое решение: до поры до времени здесь остаться. Прошло три года. Я все еще здесь. Мне кажется, здесь я и умру.
Он всплакнул. Я не знал, как помочь. Мне самому нужна была помощь в виде крыши над скрюченным телом. Но плакал он слезами крокодила. Я напоролся на человека, который жестоко ошибся в людях в одну суровую ночь его жизни. Другие страдают и добреют. А он вот такой: ожесточился, в себе зверя разворошил.
– Вот что, – сказал он, осушившись. – Вы отказали мне в самом малом, – дать вразумительный ответ, почему вы здесь оказались. За это, извините, и я вам откажу. Извольте выйти. Мне хочется спать.
Меня поторапливая плечом, то есть грубо и даже болезненно входя со мной в телесный контакт, он, негодяй, перелил, мне сплавил излишки космического уныния, и от того как бы взбодрился. Он был чересчур большим человеком для каких бы то ни было возражений.
Я вышел в ненастье и в неудобства. Оказалось, я сбросил одеяло, а в домике порядком охладело. Не помню, лаяли ли собаки, но будильник тиктакал, как всегда, и каждым тиком и каждым таком подчеркивал отдельные моменты уходящего в прошлое настоящего.
Теперь я ждал десяти десяти, как девушки ждут первой любви, юноши смерти своих отчимов, старухи смерти чумных супругов, а старики последней любви. Не будем путаться в днеисчислении, ковыряться в какой-то там хронологии, звенеть в горсти конкретными часами или, что хуже еще – минутами. Мы вспоминаем удары и ласки, а не дату и точное время, когда нас такой-то ударил в морду, или когда в телефонной будке нам на затылке ерошили волосы. Уточню: ваш покорный слуга до той тяжелой болезни легких еще самолично не испытал той тесноты телефонных будок, в которой ты, телефон и она, и телефон почему-то лишний. Но самолично не раз наблюдал с продуваемой зябкой стороны подобные тесные эпизоды и в мыслях фантазировал ощущения. Не будем путаться во всем лишнем, а лучше под тиктаканье будильника, храп отчима, лай собак и неслышимость моей мамы припомним, что случалось и ощущалось в те остальные дни болезни, когда из всеобщего хаоса стрелки будильника создавали двадцать два часа, десять минут, ноль ноль секунд городского времени.
* * * * *
Верх странцы
|