Из рассказа
Веранда для ливней
* * * * *

Веранду украсил белый цветок в образе девочки лет двенадцати (а может и больше, – подумал Эдвард, – все эти худенькие индианки выглядят значительно моложе большинства своих сверстниц из Америки), она была в белой ночной рубашке, почти подметающей бетон. Она вплотную приблизилась к бочке, утопила в ней руки и косички и, упираясь в железный край тоненькой шеей и подбородком, стала тихонько взбалтывать воду. Мощные линзы приблизили девочку на расстояние трёх шагов. Эдвард стал её удалять, пока в кадре не появились горшки с разноцветными цветами и между ними – крупная птица, интересующаяся водой. Щелкнул затвор, и красивый миг не затерялся среди других мигов, непрерывно надвигающихся из будущего. Дальше – она отошла от бочки, наклонилась, взялась за подол рубашки, разогнулась, взмахнула руками, и с белой рубашкой, как с белым флагом в высоко вытянутой руке, капитулировала в его камеру обнажённым тоненьким телом. Что же я делаю, старый дурак? Заместитель начальника отдела международной корпорации, тридцать лет женатый мужчина, отец трёх взрослых дочерей бесстыдно поглядывает из окна за голой моющейся Лолитой, и даже её тайно фотографирует. И что буду делать я с этими снимками? В журнал не пошлёшь, не повесишь в гостиной… Как будет реагировать супруга?
Девочка покинула веранду, чтобы вернуться с большим ковшом, утопила его в бочке, с трудом подняла, изогнулась под тяжестью, и опрокинула на себя маленький бурный ливень. Нас уверяют, – подумал Эдвард, – что время неукротимо. Но почему тогда столько способов, – книги, кино, фотографии, память, – почему столько способов возвращаться в то, что уже произошло? Отныне эта юная индианочка послушно, когда я пожелаю, изогнётся, как деревцо, сопротивляющееся ветру. На её слабые плечики с безжалостной мощью обрушится ливень всего, что обрушивают на женщин им повстречавшиеся мужчины. Над нею, когда я захочу, снова заплачет эта мелодия.
Девочка вновь зачерпнула воды, поставила ковш рядом с собой, присела на корточки, стала намыливаться, потом пролила ещё несколько ливней, и веранда после этого опустела. Ему бы лучше вернуться в кровать и хоть сколько доспать до работы, но он оставался у окна, предчувствуя какое-то продолжение.
Улица. Белые коровы. Просто лежат. Или тихо бредут. Или жуют кусок газеты. Велорикши без седоков. Ткнулись колёсами в колёса и в ожидании клиентов обмениваются словами. Мальчик-слуга бежит через улицу с двадцатью стаканами чая…
Из-под бетонного козырька по мокрым следам, оставленным девочкой, на веранду вошла девушка. Ему, наверное, показалось, что после девочки он созерцал, что делает утренняя улица. Скорее всего, он несколько лет пропадал в позабытом куске жизни. Потом он вернулся в эту гостиницу, встал на рассвете у окна и увидал, как к бочке с водой вышла та повзрослевшая девочка. Она потянулась, вскинула голову и поглядела прямо на Эдварда. Он отшатнулся от окна, потом осторожно выглянул в щель между закачавшимися шторами. Она поднимала подол рубашки. Не заметила, – думал он, продолжая фотографировать. Выше коленей, ещё выше…, – и тут, будто кто-то грубо ошибся – дёрнул неправильную верёвку, занавес пал, сцена распалась на осколки разочарования, актриса пролетела за кулисы…
Улица. Белые коровы. Мальчик-слуга бежит через улицу с двадцатью пустыми стаканами…
Веранду заполнила и переполнила знакомая грузная женщина в сари. Она направлялась к бочке с водой. Или он опять пропадал, лет на двадцать куда-то пропал? Вот во что превратилась девушка. Что за жизнь, зачем она тянется, – чтобы шедевр превращался в бочку? Косо взглянув на окно гостиницы, и тем подтвердив, что его заметили, женщина сунула руки в воду, пару раз на себя плеснула, мокрым лицом обернулась на Эдварда (и на всех, кто её увидит в одном из многих его альбомов), резко отвернулась и нырнула в глубину, затаившуюся под крышей.
К макушке здания через улицу прикоснулся розовый луч. Нежно окрашенный пальчик солнца указывал тем, кто хотел увидеть, на то, что на город скоро набросится изнурительная жара. От неё улетят и спрячутся птицы, куда? в неизвестные людям тени. Цветы от жары скоротечно состарятся, и многие состарятся до конца. А воздух так от жары пропотеет, провоняется всем, что может вонять, и так изваляется в пыли, что от него бы сбежать куда-нибудь, но только куда от воздуха спрячешься. И люди привычно продолжат всё то, к чему приучили их столетия. Сядут живыми крикливыми пнями торговцы сладостями и специями, сандаловыми палочками и паном (во время жевания которого люди выглядят, как вампиры, рот наводняется красной слюной, частые обильные плевки обрызгивают стены и тротуары, и улицы выглядят, как декорации для съёмок расстрела демонстрации). Сядут астрологи и хироманты, сядут бездельники и нищие, сядут собаки, козы и дети. Мимо, окатывая их пылью, с рёвом помчатся грузовики, автобусы и легковушки. Едва касаясь горячей земли, покатят дребезжащие велосипеды и трёхногие коляски с седоками в ослепительно белых одеждах. Протопает слон, пропижонит верблюд, протаранится бык, протащатся буйволы.
Веранду безрадостно оживил слуга с половой тряпкой. Эдвард плотнее закрыл окно, забрался в кровать и подумал о том, что под поверхностью его жизни, внешне нормальной и даже успешной, всё взмучено тревогой и сомнениями, а в глубину и заглядывать страшно, – там давно уже поселилось безобразное существо, которое звали неудачей.
* * *
Брак с супругой считался успешным только количеством прожитых лет. Прозрачное платьице, однако, не лучшая причина для женитьбы. Оно, хоть и было таким прозрачным, так занавесило душу девочки, что когда он начал в душе разбираться, у них родилась первая дочь. Выйдя из колледжей, его дочери обратились в прохладных пустых мещанок, нашли себе точно таких же самцов и вспоминали об отце только по праздникам и по нужде (то есть когда требовались деньги). Напрасно он сдался в своё время, не стал их воспитывать в той же строгости, в какой выращивали его, а отдал их на растерзание либералам, друзьям и телевидению. Профессию, международную торговлю, Эдвард выбрал не по душе, а по совету других людей и из финансовых соображений. Любимое дело, – понял он поздно, – должно вовлекать уникальный талант, то есть врождённую способность делать что-то лучше, чем другие. Был ли он одарён талантом? Обладал ли способностью ощущать так, как другие не ощущали? Ответить да он не осмеливался. На нет всегда было возражение: тогда отчего же иногда он умел отмечать моменты, когда неожиданно и загадочно всё сочеталось таким образом, что он испытывал состояние, с каким, возможно, живут в раю? Если бы Эдварда попросили описать подобное состояние, он вряд ли нашёл бы точные мысли, – он бы такое состояние, состояние всё сошлось, стал иллюстрировать ситуациями, но без надежды, что его слушатель сумеет прочувствовать то же самое. В ситуациях этих часто присутствовали музыка и женская красота. Не та физическая красота, которую женщины нам навязывают, – в виду имеется красота мимолётная и загадочная: сумасшедший наклон головы; волна неземного происхождения, вдруг захлестнувшая лицо; дрожание локона на шее, которая тает белой свечой, и горячий её стеарин обжигающе капает на сердце.
Возможно, всё в мире сходилось и в детстве, но впервые подобное состояние Эдвард отчётливо отметил, когда папашей лет тридцати он сидел на школьном концерте. Оркестр, включавший его дочку, играл мелодию Моцарта, – мелодию красивую, но искажённую неслаженным исполнением (впрочем, родительский энтузиазм создавал атмосферу большого успеха). Скучая, он оглядывал музыкантов, и задержался взглядом на девочке, грациозно склонившейся к виолончели. Она была в чёрном шёлковом платье, её блестящие длинные волосы ритмично, как волны в океане, накатывались на инструмент. Она вся, казалось, трепетала, – то ли от музыки, то ли от юности, то ли от влюблённости в кого-то. Вот сидит девочка, – он подумал, и тут внешне обычная школьница вдруг расширилась до небес и придушила его своим будущим. Словно в ней вмиг, одновременно, со взрывоопасной концентрацией проступила бездна всех тех эмоций, которые к ней испытают влюблённые. Или: он стоял у светофора под музыку семнадцатого века, и вдруг в зеркальце заднего вида обнаружил смазливую мордашку. Стреляя глазками по сторонам, девушка подкрашивала ресницы, потом растворила нежные губы, желанные всем мужикам на свете, с помощью помады и карандашика сделала их ещё желанней, потом убрала косметику в сумочку, посерьёзнела мордашкой и задумалась. И – будто время остановилось, наткнувшись на звенящую преграду, и Эдвард понял, что всё сошлось, – и старая классическая музыка, и милая задумчивая мордашка, и жирные белые облака, лениво развалившиеся над Парижем, и её романтичное воспоминание, в которое он будто бы проник… Или: в хмурый и ветреный день он бродил по осеннему парку. Начался снег, колючий и мелкий, и зашуршал по сухим листьям. И звук тот оформился в ритм и мелодию, в которых какая-то высшая сила выражала тоску по той единственной, которую он так и не встретил. Парк помутнел от внезапных слёз, которые были похожи на слезы окончательного прощания с мечтой пережить большую любовь. И не в силах двигаться дальше, он впал в горько-сладкое оцепенение…
Представим, он знал, в чём его талант, но как применить его практически, какое дело к нему приложить? Есть ведь таланты, в которых общество либо не испытывает нужды, либо их носители не догадались, как свой талант донести до общества, сделать его популярным товаром. Что за проклятие! – думал Эдвард. – Почему он во всём выбирал дороги, которые оказывались ошибочными? Почему обнаружив свою ошибку, он, тем не менее, продолжал двигаться в ложном направлении? Почему у него не хватало решимости бросить всё и пойти напролом сквозь неудобства бездорожья?
* * * * *
Верх страницы |